– А вы думаете, все может кончиться хорошо? Лука – вы странный…

Она засмеялась, и Камаричу показалось на миг, что он говорит с юной Таисией.

Вечер стремительно приближался, а Камарич так и не сумел выбраться на давно назначенную встречу. Питерские боевики в одиночку по улицам не ходили. И его не пускали. Из соображений безопасности, понятное дело. В отличие от москвичей, беспрерывно твердящих о провокациях, эти делали вид, что на свете никогда и не существовало никакого Азефа. И не спускали с московских гостей – как, впрочем, и друг с друга – глаз ни на секунду.

Кое-что ему удалось, конечно… тоже не лыком шит, но полной уверенности в том, что все пройдет как надо, не было. Да что там, и неполной тоже. От волнения чесались ладони и уши, он еле удерживался от того, чтобы начать драть их прямо при всех.

«Хорош же я буду с багровыми ушами… Если Иллеш и вправду здесь, что подумает?»

Впрочем, Иллеша здесь, в Петербурге быть никак не могло. То, что он проводил их на поезд – нормально и правильно. А вот в Питер он, как бы и в чем бы его, Камарича, ни подозревал, не поедет ни за что. Сто процентов – сцапают еще на вокзале, он это прекрасно понимает и себе не враг.

Вот и солнце садится. Денек – как по заказу, отменный, мостовые курятся теплым паром, от запаха свежей листвы хочется побежать вприпрыжку. По Невскому гуляет нарядная публика. И сам Невский – наряден отменно, век бы не уходил, гулял и разглядывал. Камарич поймал себя на том, что ему уже не так хочется в Москву.

Вообще никуда не хочется. Гулять и разглядывать… Туда-сюда, от Лавры до Казанского собора и дальше к Адмиралтейству… И направо не сворачивать, нечего нам там делать, ни к чему нам этот театр…

Свернули направо.

Вокруг уже не было никого из своих – рассредоточились. Екатерина шла впереди, маленькая и прямая, в коричневом пальто с пелериной, слишком теплом для неверного петербургского лета.

Прошли по Итальянской.

«И вот что вашей семейке не жилось в Италии? Чем вам хороши наши холода, наши бессмысленные бунты? Хотя в итальянской крови тоже это есть – склонность к мятежам. Сколько столетий боролись, унижались, интриговали, убивали из-за угла… Таки выгрызли себе независимость. А теперь вот нам… выгрызаем… Оно нам надо?!»

Перед театром – экипажи. Пары фланируют… Жандармского мотора еще нет. До начала спектакля двадцать пять минут.

«Собирается, должно быть. Или уже едет. Предвкушает, как поцелует ручку приме… или не только ручку… хотя – едва ли не только, времени мало… потом усядется в ложу и погрузится в божественную музыку… Что же дают сегодня, опять забыл. «Самсона и Далилу»? Подумали бы, ваше высокопревосходительство, стоит ли вам слушать оперу о предательстве…»

Свет заката густеет, становится алым. Темные тени тянутся через всю площадь. Екатерина останавливается, смотрит по сторонам… Оборачивается…

Ну?!

Давай же, девочка, плюнь на все, беги сюда, я здесь, я с тобой!

Отвернулась. Снова идет к театру.

«Зачем нам это? Сегодня Карлов, завтра Столыпин… Послезавтра – все к чертям…»

На повороте солидно заурчал подъезжающий автомобиль.

Камарич отступил в тень, глядя, как он приближается, – громадный, черный, эдакая невиданная зверюга. В Москве за таким бежала бы толпа, а здесь никто и не смотрит.

Въехал на площадь…

Где же… где же хоть кто-нибудь? Камарич почувствовал наконец, как его колотит. Зубы лязгают так, что вот-вот начнут прохожие оборачиваться.

Где они?!

И где, черт возьми, Екатерина?

Ах, вот… вот она. Стоит, смотрит. Жандарм выходит из автомобиля, водитель в мундире, почтительно склонившись, придерживает дверцу… Жандарм спокоен и вальяжен… скажите… ведь знает и – бровью не шевельнет…

Или не знает?

Ну – как судьба…

В тот же миг, когда жандармский генерал выпрямился и водитель отступил, пропуская его к театру – из того же автомобиля, только с другой стороны, стремительно выскочили трое и кинулись к худенькой девочке в коричневом пальто. Из распахнувшихся дверей театра – еще трое, эти в штатском. Камарич, застыв, смотрел, как они окружают Екатерину.

Вот ее уже и не видно за их широкими спинами.

Фланирующая публика шарахнулась в стороны. Генерал, не обращая внимания на происходящее, неторопливо двинулся к театральному подъезду.

Камарич сделал еще шаг назад. Вот и все, вот и все… Как все медленно… Но – все.

Теперь уходить.

Кто-то пробежал мимо, он успел заметить только краем глаза, не успел ничего осознать, но уловил – до оскомины знакомое движение: плавный, как в балете, поворот…вскинутая рука…

– Стой, Иллеш, сволочь! Стой!!!

Балетная фигура, будто сбитая воплем, покачнулась – едва заметно, но отточенный ритм движений нарушился, руку занесло в сторону… Однако остановить движение было уже невозможно.

За секунду до взрыва Камарич зажмурился, но все равно – сквозь веки – увидел пламя, и как падают люди. Грохотом плотно заложило уши. Он попятился, прижался спиной к холодной ограде – на долю секунды, но показалось, что вечность так стоит, решая, что делать.

Делать, в общем, было нечего, кроме одного – бежать отсюда как можно скорее.

* * *

Лука никогда не понимал смысла выражения «дом – полная чаша». Любое жилище, пусть самое бедное, но живое, казалось ему неизмеримо интереснее, многозначнее и богаче, чем образ налитой до краев глиняной или деревянной миски. И вот подишь ты…

Дом Раисы Прокопьевны – именно полная чаша! И не страшно расплескать, и брызги блестят на солнце, и цветет сад, и тикают ходики…

– Ах, голубчик Лука Евгеньевич! Вот радость-то, пришли! А ведь котенок-то мой с утра гостей намывает, а я все и думала: кого же? Свои-то вроде все на месте…

Все на месте. Полный дом тихих людей, которые быстро, ловко, плавно перемещаются, выполняя, по-видимому, какие-то свои дела, и попутно улыбаясь неизвестно кому одинаково светлыми, внутрь себя обращенными улыбками. Как будто они все с раннего утра узнали какую-то радостную новость и теперь носят ее с собой. Белые платки, чистые сарафаны, босые ноги. Добротные сапоги, поддевки, жилетки, рубахи в рубчик и мелкий цветочек. Варят, парят, пекут в летней кухне, починяют упряжь, латают сапог, проветривают подушки и одеяла, вытрясают половики, аккуратненькая старушка прядет в уголочке белоснежную козью шерсть, маленькая девочка, привстав на цыпочки, сыплет корм канарейкам…

– А вот это дочка моя, Стефания. Стеша, поздоровайся с Лукой Евгеньевичем.

Такой же, как у всех прочих, белый плат, розовый, с узором по подолу, сарафан, застенчивая улыбка, васильковые глаза из-под словно карандашом проведенных бровей. На вид девочке лет семь-восемь, стало быть, в 1905 году она уже была, но… к слову не пришлось?

Тишина Замоскворечья. Слышно, как в саду поют птицы и басовито жужжат пчелы и шмели, собирая мед.

Расслабленность в членах и мир. Не этого ли ему всегда не хватало? От чего и куда он всегда бежал? Может быть, сюда?

Раиса Прокопьевна – центр и точка вращения этого мира.

Насмешлива, говорлива, ко всякому знанию любопытна, крутится как большой волчок, и как в волчке же, где-то внутри нее – устойчивый ко всяким ненужным возмущениям балансир, который направляет и координирует все движения.

Лука ел, пил, смотрел коллекцию открыток (некоторые были весьма фривольного свойства), играл с собачками и глядел, как они прыгают через обруч и ходят на задних лапках, качался в саду на качелях, опять ел и пил, потом, к стыду своему, почувствовал, что его просто неудержимо тянет в сон… Это посреди дня-то, в гостях?!..

– Да это же самое милое дело, голубчик Лука Евгеньевич, – прилечь-то после обеда! – воскликнула Раиса, без труда заметив, как он поминутно давит раздирающую рот зевоту. – Карп Савельевич мой, голубчик покойничек, завсегда после обеда почивали часика два, а уж после, благословясь, и за работу опять. И вы теперь прилягте! Нечего, нечего! Хотите в саду в гамачке? – очень хорошо, ветерком обдувает и сны привольные снятся…