Здравствуй, милая Люша!

Спасибо тебе на добром слове. Однако намерения твои принять никак не могу, потому что сочтемся, как говорится… Славою, бедами и прочим. Раз уж пришла пора раскрывать секреты, так надо идти до конца, хотя просто, бывает, и промолчать. Вот как молчал твой отец в ответ на твои обо мне расспросы. Не хочу ему уподобляться – потому, слушай, точнее, читай дальше. Скажу сразу: сейчас я о том жалею, и если бы можно было вернуть… но вернуть ничего никогда нельзя. У жизни черновиков не бывает.

В общем так: твоего отца, Николая Павловича, застрелил мой любовник. Как его звали, неважно, потому что уж для мести (коли тебе вдруг захочется) недосягаем, его самого нет в живых – повешен в 1907. Эсер, террорист, у них тогда была какая-то общепартийная установка на будоражение крестьян и поднятия их на бунты против помещиков. За этим, кажется, должно было что-то воспоследовать…не воспоследовало, как водится, потому что… в общем, он мне много рассказывал, но я его не особенно слушала. Мне было все равно. Хотя, когда у меня в гримерке, в одном из сундучков с реквизитом был склад оружия… это, признаюсь, как-то щекотало нервы. Что ж – я тогда была молода и воображала себя авантюристкой (теперь понимаю отчетливо, что никогда, ни одну минуту жизни ею не являлась)…

В какую-то интимную минуту я рассказала ему о том, как поступил со мной когда-то твой отец. Он сразу же загорелся идеей мести, но долго и тщательно подводил своих соратников к конкретному месту и времени акции… Крестьяне не любили твоего отца, ты, наверное, это знаешь. Любовнику и его товарищам, я думаю, было не так уж трудно найти повод… В общем, он принес к моим ногам уже свершившуюся месть, очень гордый собой и рассчитывающий, должно быть, на мою бесконечную благодарность… Тогда же я узнала, что в огне погибла дочь помещика и ее нянька…

Кажется, мой любовник-террорист очень удивился, когда я разрыдалась и прогнала его навсегда. Ведь он отомстил за мою поруганную честь…

Знаешь, теперь, с высоты прожитых мною лет, я отношусь к этому почти так же, как и ты. Моя честь (я упоминала, что моя мать была проституткой?) не стоила жизни не только ребенка и чудесной Пелагеи, но и каждой из тех коров, которые, как мне рассказали, были убиты тогда взбесившимися крестьянами. Я всегда очень любила коров, и разговаривала с ними, и умела их доить, у них такое мягкое вымя и чудесные глаза…

Кстати, может быть, тебе будет забавно узнать, что Пелагея была единственным человеком, который успел вступиться за меня в Синих Ключах, до моего побега. Когда она увидела и поняла, что сделал со мной твой пьяный отец, она ничтоже сумняшеся отхлестала своего господина грязной тряпкой по щекам…

Итак: твой отец совершил насилие надо мной и отчасти исковеркал мою жизнь, а я не остановила руку, занесенную для его убийства, и тем самым лишила тебя обоих близких людей.

Что ж, как ты полагаешь, Крошка Люша, мы в расчете?

В любом случае, благодарна тому, что ты называешь Божьим промыслом, и нашей встрече. Уже знать, что та девочка не погибла – отрада для меня.

Вспоминаю теперь аллеи парка в Синих Ключах, пруд, и плачу светлыми слезами… Стоит ли еще беседка? И уцелел ли в огне тот чудесный портрет Наталии Александровны, который писал мой приемный отец – Илья Сорокин? Жив ли он теперь? И что – Иван Карпович, премилый в сущности человек, разве что немного на сундук похожий?.. Боже мой, сколько лет, сколько лет…

И, наконец, главное – что за блажь с дочерью?! У тебя достаточно денег, немедленно отправь в усадьбу распоряжение, чтобы наняли Капитолине нормальную гувернантку. Приличное воспитание и образование для женщины в наше время – все, помни это!

Остаюсь с искренней приязнью и пожеланиями успехов

Катиш»

«Здравствуйте, Катиш!

Не думайте и поезжайте в Синие Ключи или уж в Торбеево. Илья жив, и Иван Карпович жив. А портрет я, когда маленькая была, ножиком порезала. Езжайте! Так правильно, я чую.

Ваша Люба Осоргина»
* * *

Москва, 1877 год

Время вязло как мухи в патоке и вяло шевелило жесткими лапами. Иногда казалось, что годы можно скинуть с себя, как старые засаленные одежды, и снова вернуться в тот звенящий солнцем, наполненный весенней силой полдень, где Наташенька играет с радужным жуком, а он – молодой, талантливый, с бронзовой гривой еще не поредевших волос рисует ее портрет, но вместо хрупкой девочки отчетливо получается только юная, усыпанная золотыми барашками ива… Потом становилось кристально ясным, что все это – невозможно уже никогда, и накатывало отчаяние, которое нельзя было терпеть. Впрочем, недурно помогали от кристальности сначала полуштоф, а потом и целый штоф дешевой водки с красной головкой, которая почему-то всегда пахла жженной пробкой…

Видения посещали его регулярно – причем светлые и утешные, а не кошмаром, как у других горьких пьяниц. Долы просторные, сады тенистые, масса зелени, склонившейся над прудом и вода, до дна пронизанная наклонным лучом света. И все другое, но при том неуловимо схожее с полями за родной деревней, да усадьбой со старой ивой, стоящей на холме над разливами Оки.

Если б не тряслись так руки, можно было бы все это на холст, и вот – глядите, люди, как прекрасен Божий мир. Где-то, когда-то, для кого-то… Не для него.

Впрочем, оставался рад и той, в мутных снах являющейся малости, и, когда был в силах и относительном разуме, вставал на колени, молился в темный, с синим огоньком лампадки угол – благодарил Его.

Нынче видение выдалось необычным, но по-особенному утешным. Наташенька, не постаревшая ничуть, светлым парным облаком волос сияя, явилась прямо к нему в конуру. Способностью, родившейся то ли от милости Божьей, то ли от общей проспиртованности мозгов, на мгновение перенес свою душу в призрак на пороге и увидел все его глазами.

Низкое, полуслепое окошко, засиженное мухами. Высокий дощатый стол, на котором происходят непрерывные маневры и воинские перестроения черных, ловких и голодных тараканов. Прислонен к стене средних размеров портрет женщины с маленькой девочкой – обе в платках, с плотно сжатыми губами. На топчанчике в углу кучка тряпья, сформованная в виде завернутой в бумагу сахарной головы…

– Илья Кондратьевич! Вы тут? Это вы? Отзовитесь же!

Призраки не разговаривают. В голове с трудом ворочалась, но никак не вмещалась мысль, что на пороге – настоящая Наташа. Как кипятком стыдом обварило – раз не видение, значит, не только он, но и она видит его – такого, таким… Отчего-то сразу ударили, засвербили в ноздрях запахи: вонь не вынесенного поганого ведра, рыбные потроха, завернутые в газету, лежалое тряпье, сиротский запах холодной золы… А как от него от самого-то, должно быть, воняет!

Захотелось немедленно умереть или спрятать, по-детски, голову в одеяло: меня нет, я в домике!

Между тем «сахарная голова» на топчанчике пошевелилась, глянула синими глазками, вытянула ночки-палочки и оказалась тощеньким русоголовым ребенком – девочкой.

– Ты к Илье пришла? Рисовать, да? Ты красивая, оно хорошо выйдет. Если ему водки не давать, то он и сейчас может твой портрет нарисовать. Задешево! А ты принесла чего-нибудь?

Наталия Александровна Осоргина рассеянно зашарила по карманам – ничего сладкого там, конечно же, не было. Кто же знал?!

– Денежку тоже можно, – правильно прочитала колебания нежданной гостьи девочка.

Получила двугривенный и с удовлетворенным мелодичным ворчанием уползла обратно в свое тряпочное гнездо.

– Илья, это твоя дочь? – попыталась сосчитать годы Наталия Александровна. – Как ее зовут?

– Нет, не моя, зовут Катя, – глухо сказал Илья и ничего не добавил.