* * *

– Дорогой Аркаша!

Я должен теперь писать к тебе, ибо… –

Адам раздраженно скомкал лист бумаги, швырнул его на пол и обхватил голову руками. Небольшие ходики тикали на каминной полке, безуспешно пытаясь разогнать тишину. Заледеневшая ветка скреблась в стекло. На грубо сколоченных полках аккуратно и высокомерно стояли книги. Под высокой кроватью громоздились стопки медицинских журналов и умывался полосатый котенок. Кауфман взял чистый лист и обмакнул в чернильницу подсохшее перо.

– Приветствую уважаемого Аркадия Андреевича, надежду российской медицины!

В первых строках письма хочу сообщить тебе о странном и, пожалуй, забавном казусе, который произошел со мной в минувшую пятницу…

Второй лист полетел вслед за первым. К тиканью часов и морозному шуршанию ветки добавился отчетливый скрежет Адамовых зубов. Давящая на загривок тишина осталась на месте.

– Аркадий, здравствуй!

Я, Адам Кауфман, психиатр, который выбрал своим призванием врачевать человеческие души, и подробно изучил все доступные мне достижения цивилизации на этом направлении, нынче совершенно запутался в своих собственных чувствах. Я не могу опознать их даже категориально, не говоря о подробностях и нюансах. Вина или победительность? Разочарование или торжество?..

Бодрый стук в дверь разогнал завороженность комнатного пространства.

– Да-да, войдите!

– Адам, у меня для вас есть письмо! Еще утром принесли. Судя по почерку на конверте, в кои-то веки раз не от медицинского общества, а от женщины.

– Письмо? Мне?! – мужчина вскочил, опрокинув стул. – Давайте же, давайте его сюда скорее!.. Спасибо, Серафима Григорьевна! – спохватившись, поблагодарил квартирную хозяйку Адам.

– Ах, надежды юных лет! – лирически вздохнула пожилая вдова, с тщательно уложенной, чуть подкрашенной фиолетовыми чернилами прической. – Как трагически быстро жизнь развеивает вас… Адам, я сейчас пью чай. Если вам захочется ко мне присоединиться, буду рада. У меня есть крыжовенное варенье… Разумеется, после прочтения письма…

– Да, да, конечно, обязательно, спасибо, – не слушая, Адам уже разорвал конверт.

«Драгоценный наш Адамчик!

Мы видим теперь, что ты твердо встал на свой жизненный путь, как паровоз на рельсы. Все мы, вся семья, с детства гордились твоими успехами, а нынче плачем радостными слезами, думая о ждущих тебя славе и финансовом обеспечении. Но любая дорога и любые успехи хороши, если есть с кем их разделить. Ты покинул взрастившую и долгие годы лелеявшую тебя семью и нашу теплую душную Москву и сменил ее на холодный гранит столицы. Что ж – таково твое решение… Но разве ты кого-нибудь спросил? А не помешало бы!

Тебе, Адамчик, скоро уже исполнится тридцать лет – Господь, как быстро летит время в заботах о пропитании и прочей суете сует! Самое время подумать о женитьбе. Зная тебя как облупленного, мы понимаем, что сам ты, страдая о своей науке, этим важнейшим вопросом не озаботишься до морковкиного заговения, и будешь есть что придется, спать где придется, и даже – страшно подумать о столичных нравах, видел бы ты что в газетах пишут! – с кем придется. И какое, скажите пожалуйста, здоровье для мальчика в таких условиях?!

Если сказать короче (лист кончается, а бумага-то нынче дорога, да и ты длинно – знаю тебя! – читать не станешь), то дедушка по нашей общей просьбе писал в Кишинев к ребе Шмуклеру, и этот ученый человек взял на себя труд, все просчитал и ответил с невероятной любезностью: самая правильная для тебя свадьба будет в нынешнем апреле. А невесту мы тебе уже подобрали из семьи Коганов, добрая девушка, и собой ничего, а что у нее один глаз немного с детства косит, так это ты сам увидишь, что ее совсем не портит, и готовит она хорошо из самых простых и дешевых продуктов. А что тебе особенно должно понравиться – Сонечка училась на акушерку и согласна уехать в Петербург. Так что телеграфируй согласие и сколько денег сможешь выделить на свадьбу, чтобы мы знали, из чего нам плясать. Но ребе Шмуклера из Кишинева с его золовкой придется по-всякому пригласить, и дорогу им оплатить.

Остаюсь нежно любящая тебя, по поручению матери твоей

Тетя Сара»

– Вот только этого мне теперь и не хватало! – пробормотал Адам, отбросил письмо к уже валяющимся на полу бумагам и, вспоминая, невидящим взглядом уставился на изрезанную, крытую искусственной кожей поверхность стола.

* * *

Сам Адам станций Финляндской железной дороги не знал вовсе. Толстенький поэт Кузикин предложил ехать в Келломяки – там платформа близко от побережья и станционный буфетчик часто ночует прямо в своем заведении.

– А вдруг именно сегодня его не случится? – затревожился Троицкий и, когда вся компания сошла с извозчиков, настоял на посещении ресторана при вокзале.

Любовь Николаевна пила наравне с мужчинами и рассказывала какие-то сумасшедшие, но по всей видимости правдивые истории из своих хитровских времен, от которых у всех, кроме Адама (он вместе с Арабажиным довольно практиковал в трущобах), перехватывало дыхание. Язык молодой женщины становился то томно-изысканным, то вдруг грубо-простонародным. Соответственно менялись и жесты и даже как будто прорисовка черт лица – от «дыша духами и туманами» до вульгарного, в три краски лубка. Все вместе смотрелось жутковато и завораживающе. Арсений Троицкий читал ей стихи. Она обещала ему сплясать на столе в цыганском стиле.

Адам опять выдернул ее почти насильно. Она почему-то покорилась.

Кто именно сел в поезд, а кто остался в ресторане?

Кауфман не помнил, потому что дальше видел только ее.

И от станции к морю по улице Мерикату (Морская) они спускались вдвоем. Он придерживал ее за локоть, а она порывалась бежать и иногда протяжно кричала вместе с порывами влажного ветра, качающего растущие на обрыве сосны.

Вдоль обрыва на улице Валтакату стояли красивые дачи-дворцы – здесь участки были дороже всего, и ничто не ограничивало фантазию богатых хозяев. С башен и бельведеров можно было любоваться видом на залив. Один из домов, на который Адам, кстати вспомнив рассказ поэта Кузикина, обратил Люшино внимание, назывался «Дворец-арфа». Его внешняя обшивка была выполнена из дугообразно обтесанных стволов, соединенных между собою болтами. В некоторых домах горели электрические огни, питающиеся от автономных генераторов.

Море открылось взору с обрыва и лежало в каменном ложе, как приглашение в небытие. Низкие звуки – их согласно рождали сосны, ветер, нагромождение льдов – словно играл древний, дивно настроенный орган. Далеко слева багровело и пульсировало зарево Санкт-Петербурга. Казалось, там расположен вход в Преисподнюю.

Люша молча смотрела дикими глазами и как будто пила пространство залива. От глотков дергалась открытая шея.

Спустились вниз. Снег на берегу был утоптан дачниками. На лед уходили тропинки.

Пошли по одной из них. Ледяные глыбы застывшего прибоя громоздились одна на другую. Чисто выметенный зимним ветром, подсвеченный луной лед образовывал таинственные арки и гроты, многогранные колонны и затянутые тончайшим ледяным кружевом окошки. Люша и Адам заглядывали внутрь этих причудливых конструкций – там мерцали лиловые, голубые и зеленые огоньки и где-то в глубине едва слышно ворчала и клокотала черная бессонная вода.

– Это и есть торосы? – спросила Люша.

– Думаю, да, – ответил Адам.

Долго стояли и дышали соленым туманом. Где-то в районе Ораниенбаума мерцал маяк. Высоко над горизонтом качалась крупная звезда с жесткими голубыми лучами.

– Это Вега, – сказал Адам.

– Откуда вы знаете?

– В детстве увлекался астрономией.

– А у меня в усадьбе и сейчас есть телескоп… Это странно… Адам. Мое детство как ушат опрокинуто в ваши увлечения. Но я была сумасшедшей, а вы – стали психиатром…

– Велика ли разница, если подумать…