Она рассмеялась.

– Вас тошнит?

– Нет, почему бы? Вино было вполне приличным, и закуски свежие…

– Мой муж всегда говорил мне, что от моего смеха его тошнит. Еще раньше то же самое говорил отец… Остальные просто морщатся или незаметно затыкают пальцами уши…

– Я не вижу в вашем смехе ничего особенного, – соврал Адам.

Она потеряла муфту где-то на льду. Он грел ее пальцы своим дыханием.

На обратном пути она захотела зайти в станционный буфет и купить еще вина. Он был против, но она не стала слушать. Буфетчик – в теплой рубашке с галстуком бабочкой – оказался на месте.

Адам стоял в стороне и переминался с ноги на ногу. Чисто вымытые доски пола успокаивающе поскрипывали. Люша выбрала вино и закуску. Буфетчик спросил: «не возражает ли п-парашня, если путет-т на копеечку попольш-ше», а потом долго заворачивал каждую покупку в отдельный сверток.

– Я все узнала. Поезд будет только утром – через четыре часа, – сказала она Адаму.

– Я думаю, он позволит нам посидеть здесь?

– Если п-парышня захочет, я предлош-шу вам лучший ф-фариант, – вежливо осклабился буфетчик.

– Извольте! Предлагайте! – не дожидаясь Люшиной реакции, резко сказал Адам.

– Моя сестра тш-шивет неподалеку. Она совсем недорого даст вам комнату. Ош-шень чисто и спокойно. Вы смош-шете спать и уехать утром отдохнувши и позавтракаф отлиш-шным молош-шным продуктом, как прилиш-шные люди, а не как какие-то дикие полунош-шники…

Пожилая финка в переднике, с чисто промытыми морщинами на широком лице молча застелила кровати и также молча подала чай.

– Может быть, она не говорит по-русски? – предположила Люша.

– Но уж понимает-то во всяком случае, – усмехнулся Адам.

Финка ушла, глядя перед собой и ступая точно по половице большими ступнями. Люша глотала вино прямо из бутылки, как это делают замоскворецкие пьяницы. Кауфман пил темно-красный чай из стакана в подстаканнике и видел, как дрожат его руки. В чае, как луна в петербургском ночном зареве, плавал изящный кружочек лимона.

Лампа на полке едва освещала угол кровати. Тени качались, словно пели колыбельную. Тяжелая мебель и вся комната казалась сделанной из воска. Немного огня, страсти – и все поплывет, растает, потеряет форму.

Она обводила пальцем очерк его высоких скул. Он сжимал зубы до хруста и первый раз в жизни погружался в любовь, как в золотую воду.

После они согласно вышли на порог. Он закутал ее в лоскутное одеяло и взял на руки. Она была почти невесома. Спутанные кудри молодили ее узкое лицо, делали его детским или даже кукольным. Губы на белом лице казались черными. Его ступни приятно жгло холодом. Небо зеленело рассветом. Где-то вдали высоко на мачте горел бледный фонарь.

На кровати она свернулась в клубочек и отвернулась к стене. Пока устраивалась, едва слышно урчала, как небольшой зверек. Ему казалось, что она совсем не занимает места.

Его развитый годами упражнений разум умел многое. Не умел одного – вовремя отойти в сторону и промолчать.

– Любовь Николаевна… Люба… Я хотел спросить…

– Что же?

– Как теперь…

Она поерзала, устраиваясь поудобнее, и где-то подоткнула одеяло, потому что дуло в щель.

– Никак, Адам, успокойся. Давай лучше немного поспим…

– Нет, сначала нам надо решить. Я готов…

– Боже праведный, к чему ты готов?!

– Это… то, что между нами случилось… Теперь все будет иначе. Если ты скажешь, я могу…

Люша приподнялась на локте, попыталась разглядеть в мерцающих сумерках лицо Адама:

– Эй, а что, по-твоему, между нами случилось?

– Как что? Люба… что вы… что ты имеешь в виду?

– Сейчас я объясню. Только можно прежде спрошу?

– Конечно. Спрашивай.

– Ты что, всегда в таких случаях разговариваешь? У тебя собственная привычка такая? Или это потому что психиатр? Или, может, потому что такая родня?

Адам долго молчал, потом с болью в горле сглотнул тягучую горькую слюну. Он уже знал: Люша права – все ясно и можно больше ничего не говорить. Но… Бабушка называла это: черт за язык тянет.

– Что значит «всегда»? У меня просто не было таких случаев – я никогда не оказывался в одной постели с замужней женщиной.

– О-о-о… – простонала Люша и, картинно выставив острый локоть, обхватила голову тонкой голой рукой. Адам с трудом подавил в себе желание по-щенячьи уткнуться носом ей подмышку и не услышать того, что она сейчас скажет.

– Адам, все дело в том, что я тебе, или, наверное, лучше все-таки вам – благодарна. За многое. За Филиппа, за новый кусок мира, за то, что сегодня вы все правильно почувствовали, выдернули меня и не дали разнести там все к чертовой матери. У вас – холод снаружи и тепло внутри. У меня – наоборот. Мы сегодня подошли друг к другу как ключ к замку. И я получила чудесную возможность сказать вам «спасибо». Может, я верю, вам непривычно. Но вспомните что я такое, и откуда я…

– Люба, что вы несете?! Какая благодарность? Это не может быть…

– Может, поверьте! И успокойтесь, ради всего святого! Что это вы, право, так разволновались-то? Подумаешь, комиссия… Когда-то на баррикадах ваш друг Арабажин спас мне жизнь. Мне было 15 лет. И, верите ли, после, в благодарность за спасение я предложила ему то же самое…

– И что же? – кусая губы, спросил Адам.

– Он отказался, – пожала плечами Люша. – Что поделать – человек твердых принципов.

Адам откинулся на хрустящую сеном подушку и закрыл глаза. Всю жизнь его сравнивали с Аркадием Арабажиным, и всегда в его, Адама Кауфмана, пользу. Но впервые это сделала женщина. И он сразу проиграл. Безнадежно и непоправимо. Адам чувствовал себя так, словно по нему проехала телега, груженная кирпичом.

– Ну вот, вы поняли. И говорить перестали. Хорошо. Давайте теперь поспим чуток все же, – Люша мимолетно лизнула плечо Адама, отвернулась, подтянула колени к груди и уже через несколько мгновений задышала ровно и глубоко.

Днем на вокзале он посадил ее, по ее просьбе, на извозчика – ехать к Альберту Осоргину, у которого она остановилась.

На прощание – выходцу из Кишиневских предместий вдруг захотелось быть светским – взял маленькую руку и хотел поцеловать. Она вырвала кисть, поднялась на цыпочки, клюнула в щеку холодными губами и быстро прошептала в воротник:

– Забудьте, забудьте скорее! У вас на лице что-то такое серьезное – не надо этого совсем. Оставьте. Меня ведь и не было, в сущности. Я – морок, морок цыганский, кружение лесное… Спасибо вам за море. Я знаю теперь, мы все оттуда пришли, это так видно…

* * *

Адам встал, мимоходом взглянул в небольшое зеркало – на каменном скульптурном лице чернели провалы глазниц, из них тускло светилось – не то отчаяние, не то равнодушие ко всему. Резко выбрасывая руки и ноги, сделал несколько упражнений модной динамической гимнастики – безумцам в больнице помогало отменно, чем он хуже?

И вправду помогло: он вдруг сильно почувствовал свое тело – молодое, чистое, гибкое, и обрадовался этому ощущению.

Прочистил высохшее перо и на свежем листе написал красивым, почти каллиграфическим почерком с завитушками на буквах «д» «в» и «б»:

«Петербург, февраля 20 числа.

От Адама Кауфмана – в Москву, семье.

Приветствую сердечно всех родных и передаю особый привет бабушке Рахили.

Благодарю очень за заботу о моем обустройстве. Пожалуй, вы и правы – сам бы я еще неизвестно когда собрался, а брак – дело законное и нужное для мужчины, во избежание всяческих глупостей и безумств. Сватайте Соню Коган, как потребно. Денег на приезд ребе Шмуклера и прочее вышлю непременно ближайшей оказией.

Остаюсь всегда ваш Адам – сын, внук, дядя, племянник et cetera»

Закончив письмо, он вложил его в конверт, аккуратно надписал адрес, смочил у умывальника взлохмаченные волосы, причесал их и пошел к Серафиме Григорьевне – пить чай с крыжовенным вареньем.